Неточные совпадения
— Не знаю я, Матренушка.
Покамест тягу страшную
Поднять-то поднял он,
Да в землю сам ушел по грудь
С натуги! По лицу его
Не слезы —
кровь течет!
Не знаю, не придумаю,
Что будет? Богу ведомо!
А про себя скажу:
Как выли вьюги зимние,
Как ныли кости старые,
Лежал я на печи;
Полеживал, подумывал:
Куда ты,
сила, делася?
На что ты пригодилася? —
Под розгами, под палками
По мелочам ушла!
— Глупо! Не попал, — проговорил он, шаря рукой за револьвером. Револьвер был подле него, — он искал дальше. Продолжая искать, он потянулся в другую сторону и, не в
силах удержать равновесие, упал, истекая
кровью.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из
сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать;
кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Вдруг Жиран завыл и рванулся с такой
силой, что я чуть было не упал. Я оглянулся. На опушке леса, приложив одно ухо и приподняв другое, перепрыгивал заяц.
Кровь ударила мне в голову, и я все забыл в эту минуту: закричал что-то неистовым голосом, пустил собаку и бросился бежать. Но не успел я этого сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел, сделал прыжок и больше я его не видал.
Один молодой полковник, живая, горячая
кровь, родной брат прекрасной полячки, обворожившей бедного Андрия, не подумал долго и бросился со всех
сил с конем за козаками: перевернулся три раза в воздухе с конем своим и прямо грянулся на острые утесы.
— Студенческое движение насквозь эмоционально, тут просто «
кровь кипит,
сил избыток». Но не следует упускать из вида, что тут скрыта серьезная опасность: романтизм народников как нельзя лучше отвечает настроению студенчества. И, так как народники снова мечтают о терроре… — осторожно намекал он.
— Он — человек! — выкрикивал поп, взмахивая рукавами рясы. — Он справедлив! Он поймет правду вашей скорби и скажет людям, которые живут потом,
кровью вашей… скажет им свое слово… слово
силы, — верьте!
Англичане — наиболее отвечают понятию нация, это народ одной
крови, крепко спаянный этим единством в некую монолитную
силу, которая заставляет работать на нее сотни миллионов людей иной
крови.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные
силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум,
кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный дом.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся
силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без
крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю
кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною
силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
— Ни с места! — завопил он, рассвирепев от плевка, схватив ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для одной лишь острастки. — Она вскрикнула и опустилась на диван. Я ринулся в комнату; но в ту же минуту из двери в коридор выбежал и Версилов. (Он там стоял и выжидал.) Не успел я мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей
силы ударил его револьвером по голове. Ламберт зашатался и упал без чувств;
кровь хлынула из его головы на ковер.
Кровь ударила мне опять в лицо: я вдруг как бы что-то понял совсем уже новое; я глядел на нее вопросительно изо всех
сил.
— Рабство… а если мне это нравится? Если это у меня в
крови — органическая потребность в таком рабстве? Возьмите то, для чего живет заурядное большинство: все это так жалко и точно выкроено по одной мерке. А стоит ли жить только для того, чтобы прожить, как все другие люди… Вот поэтому-то я и хочу именно рабства, потому что всякая
сила давит… Больше: я хочу, чтобы меня презирали и… хоть немножечко любили…
При виде улыбавшейся Хины у Марьи Степановны точно что оборвалось в груди. По блудливому выражению глаз своей гостьи она сразу угадала, что их разорение уже известно целому городу, и Хиония Алексеевна залетела в их дом, как первая ворона, почуявшая еще теплую падаль. Вся
кровь бросилась в голову гордой старухи, и она готова была разрыдаться, но вовремя успела собраться с
силами и протянуть гостье руку с своей обыкновенной гордой улыбкой.
Почти не оставалось
сил у русского народа для свободной творческой жизни, вся
кровь шла на укрепление и защиту государства.
Нужно всячески утверждать федерализм, объединять человечество по ту сторону государств, которые стали самодовлеющей
силой, высасывающей
кровь народов.
В Европе восстает народ на богатых уже
силой, и народные вожаки повсеместно ведут его к
крови и учат, что прав гнев его.
Маша слегка вспыхнула и с замешательством улыбнулась. Я поклонился ей пониже. Очень она мне нравилась. Тоненький орлиный нос с открытыми полупрозрачными ноздрями, смелый очерк высоких бровей, бледные, чуть-чуть впалые щеки — все черты ее лица выражали своенравную страсть и беззаботную удаль. Из-под закрученной косы вниз по широкой шее шли две прядки блестящих волосиков — признак
крови и
силы.
Но Дубровский уже ее не слышал, боль раны и сильные волнения души лишили его
силы. Он упал у колеса, разбойники окружили его. Он успел сказать им несколько слов, они посадили его верхом, двое из них его поддерживали, третий взял лошадь под уздцы, и все поехали в сторону, оставя карету посреди дороги, людей связанных, лошадей отпряженных, но не разграбя ничего и не пролив ни единой капли
крови в отмщение за
кровь своего атамана.
Молодые
силы разыгрывались в ней,
кровь кипела, а вблизи ни одной руки, которая бы ее направила.
Старче всё тихонько богу плачется,
Просит у Бога людям помощи,
У Преславной Богородицы радости,
А Иван-от Воин стоит около,
Меч его давно в пыль рассыпался,
Кованы доспехи съела ржавчина,
Добрая одежа поистлела вся,
Зиму и лето гол стоит Иван,
Зной его сушит — не высушит,
Гнус ему
кровь точит — не выточит,
Волки, медведи — не трогают,
Вьюги да морозы — не для него,
Сам-от он не в
силе с места двинуться,
Ни руки поднять и ни слова сказать,
Это, вишь, ему в наказанье дано...
Он не противился и, отпустив ее, вздохнул полною грудью. Он слышал, как она оправляет свои волосы. Его сердце билось сильно, но ровно и приятно; он чувствовал, как горячая
кровь разносит по всем телу какую-то новую сосредоточенную
силу. Когда через минуту она сказала ему обычным тоном: «Ну, теперь вернемся к гостям», он с удивлением вслушивался в этот милый голос, в котором звучали совершенно новые ноты.
Дворецкой мой, конюший и даже конюх и кучер, повар, крайчий, птицелов с подчиненными ему охотниками, горничные мои прислужники, тот, кто меня бреет, тот, кто чешет власы главы моея, тот, кто пыль и грязь отирает с обуви моей, о многих других не упоминая, равняются или председают служащим отечеству
силами своими душевными и телесными, не щадя ради отечества ни здравия своего, ни
крови, возлюбляя даже смерть ради славы государства.
Когда Феде минул шестнадцатый год, Иван Петрович почел за долг заблаговременно поселить в него презрение к женскому полу, — и молодой спартанец, с робостью на душе, с первым пухом на губах, полный соков,
сил и
крови, уже старался казаться равнодушным, холодным и грубым.
Лука Назарыч, стоя у своего окна, каждое утро наблюдал вереницы двигавшихся подвод, и его старое крепостное сердце обливалось
кровью: уходила та живая
сила, которая складывалась сотнями лет.
«Бахаревская
кровь, — думал он, — бахаревская
кровь,
сила, терпение, настойчивость: я Бахарев, я настоящий Бахарев».
— Какая это правда, —
кровью! В
силе нет правды.
— Поймите же, Лизавета Егоровна, что я не могу, я не в
силах видеть этих ничтожных людей, этих самозванцев, по милости которых в человеческом обществе бесчестятся и предаются позору и посмеянию принципы, в которых я вырос и за которые готов сто раз отдать всю свою
кровь по капле.
Весело и гордо было ощущать после отдыха новую, свежую
силу во всех мышцах, глубокое дыхание легких, красную упругую
кровь в жилах, гибкую послушность всех членов.
Он сказал это так громко, что все слышали его слова.
Кровь с необыкновенной
силой прилила к моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому что St.-Jérôme, избегая моего взгляда, быстро подошел ко мне и схватил за руку; но только что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так дурно, что я, не помня себя от злобы, вырвал руку и из всех моих детских
сил ударил его.
Героем моим, между тем, овладел страх, что вдруг, когда он станет причащаться, его опалит небесный огонь, о котором столько говорилось в послеисповедных и передпричастных правилах; и когда, наконец, он подошел к чаше и повторил за священником: «Да будет мне сие не в суд и не в осуждение», — у него задрожали руки, ноги, задрожали даже голова и губы, которыми он принимал причастие; он едва имел
силы проглотить данную ему каплю — и то тогда только, когда запил ее водой, затем поклонился в землю и стал горячо-горячо молиться, что бог допустил его принять
крови и плоти господней!
— Все
силы… вся
кровь… ваше превосходительство… — говорил я прерывающимся голосом.
— Истребляют людей работой, — зачем? Жизнь у человека воруют, — зачем, говорю? Наш хозяин, — я на фабрике Нефедова жизнь потерял, — наш хозяин одной певице золотую посуду подарил для умывания, даже ночной горшок золотой! В этом горшке моя
сила, моя жизнь. Вот для чего она пошла, — человек убил меня работой, чтобы любовницу свою утешить
кровью моей, — ночной горшок золотой купил ей на
кровь мою!
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от
крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало
силу ее веры в то, что она говорила и обещала людям…
Матери почему-то казалось, что они все говорят о теле ее сына и товарищей его, о мускулах и членах юношей, полных горячей
крови, живой
силы.
— Крестьяне! — гудел голос Михаилы. — Разве вы не видите жизни своей, не понимаете, как вас грабят, как обманывают,
кровь вашу пьют? Все вами держится, вы — первая
сила на земле, — а какие права имеете? С голоду издыхать — одно ваше право!..
— Знаете? — сказал хохол, стоя в двери. — Много горя впереди у людей, много еще
крови выжмут из них, но все это, все горе и
кровь моя, — малая цена за то, что уже есть в груди у меня, в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В этой радости —
сила!
Но в особенности вы, моя маленькая, миленькая Бетси, вы, радость и утешение всего живущего, волнуете всю
кровь в молодом человеке, изо всех
сил устремляющемся к вам…
После этого он зачастил в школу. Просиживал в продолжение целых уроков и не спускал с учительницы глаз. При прощании так крепко сжимал ее руку, что сердце ее беспокойно билось и
кровь невольно закипала. Вообще он действовал не вкрадчивостью речей, не раскрытием новых горизонтов, а
силою своей красоты и молодости. Оба были молоды, в обоих слышалось трепетание жизни. Он посетил ее даже в ее каморке и похвалил, что она сумела устроиться в таком жалком помещении. Однажды он ей сказал...
— Я… я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей
силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с
кровью покажется, — она и усмиреет.
Манишки и шейные платки для Петра Михайлыча, воротнички, нарукавнички и модести [Модести — вставка (чаше всего кружевная) к дамскому платью.] для Настеньки Палагея Евграфовна чистила всегда сама и сама бы, кажется, если б только
сил ее доставало, мыла и все прочее, потому что, по собственному ее выражению, у нее
кровью сердце обливалось, глядя на вымытое прачкою белье.
«Верно, я в
кровь разбился, как упал», — подумал он и, всё более и более начиная поддаваться страху, что солдаты, которые продолжали мелькать мимо, раздавят его, он собрал все
силы и хотел закричать: «возьмите меня», но вместо этого застонал так ужасно, что ему страшно стало, слушая себя.
Она закрыла глаза и пробыла так несколько минут, потом открыла их, оглянулась вокруг, тяжело вздохнула и тотчас приняла обыкновенный, покойный вид. Бедняжка! Никто не знал об этом, никто не видел этого. Ей бы вменили в преступление эти невидимые, неосязаемые, безыменные страдания, без ран, без
крови, прикрытые не лохмотьями, а бархатом. Но она с героическим самоотвержением таила свою грусть, да еще находила довольно
сил, чтоб утешать других.
Пока во мне останется хоть капелька
крови, пока не высохли слезы в глазах и бог терпит грехам моим, я ползком дотащусь, если не хватит
сил дойти, до церковного порога; последний вздох отдам, последнюю слезу выплачу за тебя, моего друга.
«Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, перед святым Его Евангелием, в том, что хощу и должен его императорскому величеству, самодержцу всероссийскому и его императорского величества всероссийского престола наследнику верно и нелицемерно служить, не щадя живота своего, до последней капли
крови, и все к высокому его императорского величества самодержавству,
силе и власти принадлежащия права и преимущества, узаконенныя и впредь узаконяемыя, по крайнему разумению,
силе и возможности, исполнять.
— Запнулся! — захохотал Ставрогин. — Нет, я вам скажу лучше присказку. Вы вот высчитываете по пальцам, из каких
сил кружки составляются? Всё это чиновничество и сентиментальность — всё это клейстер хороший, но есть одна штука еще получше: подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что тот донесет, и тотчас же вы их всех пролитою
кровью, как одним узлом, свяжете. Рабами вашими станут, не посмеют бунтовать и отчетов спрашивать. Ха-ха-ха!
— Елена, — сказал он, — я истекаю
кровью, — холопи мои далеко… помощи взять неоткуда, может быть, чрез краткий час я отойду в пламень вечный… полюби меня, полюби на один час… чтоб не даром отдал я душу сатане!.. Елена! — продолжал он, собирая последние
силы, — полюби меня, прилука моего сердца, погубительница души моей!..
— От него-то я и еду, батюшка. Меня страх берет. Знаю, что бог велит любить его, а как посмотрю иной раз, какие дела он творит, так все нутро во мне перевернется. И хотелось бы любить, да
сил не хватает. Как уеду из Слободы да не будет у меня безвинной
крови перед очами, тогда, даст бог, снова царя полюблю. А не удастся полюбить, и так ему послужу, только бы не в опричниках!
«В продолжение 20 лет все
силы знания истощаются на изобретение орудий истребления, и скоро несколько пушечных выстрелов будет достаточно для того, чтобы уничтожить целое войско. [Книга эта издана год тому назад; за этот год выдумали еще десятки новых орудий истребления — новый, бездымный порох.] Вооружаются не как прежде несколько тысяч бедняков,
кровь которых покупали за деньги, но теперь вооружены поголовно целые народы, собирающиеся резать горло друг другу.